Казалось бы, все ясно. Но нет! Ее нынешний муж изъявил готовность продать жену прежнему жениху, а тот был готов купить. И тут женщина сама пошла к судье: она не хотела теперь ни нового мужа (прежнего жениха), ни оставаться со старым… Она требовала развода! (А у симаррунов, католиков как-никак, разводы не поощрялись, хотя в крайнем случае, по решению суда или обоюдному согласию супругов, их родителей и совместных детей старше девяти лет, допускались).
Если б хоть кто-то из ее мужей, прошлый, с плантации, настоящий, согласившийся ее продать, и (возможно), будущий, согласился отказаться от нее так просто! Но нет! Женщина была красива, сильна и еще молода. И они все хотели ее или за нее…
Судья встал— в тупик и в конце концов заявил, что «у всех троих равные права — ну, или почти равные — на эту женщину», и предложил им тянуть жребий, от чего все трое отказались и пошли к королю за справедливостью.
И что он решил? А вот что:
— Объявляю окончательное решение: каждый из претендующих на эту женщину получает ее на два дня в неделю, а в воскресенье Христово она отдыхает от вас!
Тут все четверо взвыли. Педро пристально следил за ними. Посмотрев молча минуты две, сказал:
— Я нарушил наши законы, объявляя свое окончательное решение: не держал правую руку ни на Библии, ни на голове бога Огуна. Поэтому объявленное решение недействительно. Женщина, ты свободна! Вы — все трое — отныне не имеете на нее ни малейшего права!
Женщина исцеловала край одежды короля и убежала, а трое врагов ушли плечо к плечу пьянствовать. </emphasis>
Конечно, подумал присутствовавший при этом суде Федька, король Педро Первый поступил справедливо и великодушно, но — недальновидно. Потому что нажил одним своим решением по частному, незначительному вопросу троих врагов. Возможно, и много больше, но уж никак не менее троих!
Но вот наконец мальчишки-симарруны прискакали с вестью о том, что охотники возвращаются с богатой добычей! Федька едва удерживался от того, чтобы не выскочить навстречу, за ограду селения. Он бы, скорее всего, и не удержался бы, будь он свободен в тот час. Но Педро вел совет старейшин Дарьенского королевства симаррунов, и на последний вопрос, который был на том совете рассмотрен, — о взаимодействии с англичанами и о помощи им против общего врага, испанцев, — ему необходимо было не просто обратить внимание, а добиться разрешения Педро присутствовать на совете и высказаться.
Это было решено заранее, из-за его личных дел переносить совет, на котором ему, после долгих уговоров, соизволили разрешить присутствовать, никто бы не стал. А не явись он либо уйди до окончания заседания — это могло бы обидеть старейшин и лично короля, и вся миссия Федора оказалась бы сорванной. И притом из-за чего? Из-за свидания с женщиной! Дрейк его бы никогда не понял и не простил бы. Хотя, если уж честно, — еще вопрос, останется ли мистер Фрэнсис в живых, если переговоры с маронами будут сорваны?
Федор постоянно сбивался — «симарроны», «марроны»… Сами-то независимо живущие в дебрях средь испанских владений беглые рабы именовали себя «марунами», «симаррон» — это они признавали более правильным, но не употребляли. Вроде как на Руси: слова «Россиянин» или «Москвитянин» всем внятны, и никто не станет отрицать, что правильные названия. Но называть себя так в разговоре никому и в голову ведь не взойдет, верно? Ну, а «марун» как-то уж слишком простонародно. Вот «мароны» — это красиво и звучно. Хотя не совсем точно…
Об этом он думал, когда шагал в скоротечных тропических сумерках к хижине, приготовленной для него Сабель…
Ну, вот подошел — и что дальше делать? Стучать в дверь? А если она плетеная из циновок, и в нее хоть ты лбом бейся — звука не будет слышно? Он потоптался, хотел кашлянуть, но что-то не кашлялось, и — откинул циновку, пригнулся и вошел. Хотя «пригнулся» — не то слово. Совсем согнулся, поскольку дверь была уж очень низка, потерял равновесие и ввалился, непроизвольно вытягивая вперед руки, чтоб на что-нибудь мало приятное, вроде чана с кипящим супом, не наткнуться…
И тут его с игривым смехом подхватили, протянули вперед и повернули — и он перевести дыхание не успел, как лежал на лопатках, а Сабель сидела на нем верхом, едва прикрытая знакомой, старенькой, шкуркою дикой кошки, и хохотала. И жадно в него вглядывалась.
— Взрослый стал, возмужал… А я соскучилась! Совсем уж взрослый. Я как услышала, что ты на совете королевства, час ничего не соображала. Мой мальчик — на совете? Может, он и не мой давно, раз уже не мальчик? На совет ведь мужчин — и то да-алеко не всех — пускают. Тебе там хоть слово позволили сказать?
— Да если честно, так цельную речь говорить пришлось, — стараясь не возноситься и в грохочущий грех гордыни не впадать, сказал Федька.
— Правда? — недоверчиво спросила Сабель и даже привстала, готовая вскочить и прогнать хвастуна. Но по глазам поняла, что это — правда. И уселась на прежнее место, но как-то уже осторожнее. Уже не потому, что ей хотелось и отказа не ждала и слушать бы не стала, — а по молчаливому обоюдному согласию.
В такой позе они пробыли минуты три, или гораздо более получаса — Федька перестал ощущать течение времени.
Сабель… Могучая охотница, свободно выбирающая себе добычу, оружие для ее поражения, любовников…
— Сабель! А вот чем я тебе поглянулся? Тем, что мастью на ваших непохож и вообще иноземец, да?
— Нет, совсем нет. Что огненные волосы — этим ты мне не понравился, из-за этого я тебя только заметила. А понравился после этого. Стала к тебе приглядываться — что-то, вижу, есть. Что-то такое… Ну, в общем, нужное мне. То, что я в каждом мужчине ищу. Ай, я не знаю. Я чувствую, а слов для того, что чувствую, не имею. Может, это от того, что я неграмотная? А может таких слов вовсе нет. Давай лучше я тебе песню об этом спою! Слушай!
Сабель поднялась, повозилась у очага с какими-то горшками, потом уселась у огня, подтянув колени к груди и обхватив их руками, — и, глядя не на него, а в беспокойное, живое пламя, запела. Не по-испански, не на том коверканном языке, который он понимал теперь лучше настоящего кастильского наречия, а то ли по-индейски, то ли по-негритянски (хотя скорее первое, чем второе, уж больно певуче звучало, негры без отбивания ритма не могут, поэтому у них все песни обрывистые, а эта тягучая, почти как иные российские). Отдельных слов он не различал, но вот о чем песня — каким-то образом становилось понятно. О том, что девушке хочется, чтобы любимый был самый-самый во всем — и смелый, и сильный, и красивый, и умный, и добрый, и богатый, и удачливый, и щедрый… Но таких мало, гораздо меньше, чем девушек. Ищешь, ищешь — и все не то, все не те. Пока разберешься, что самых-самых много меньше, чем красавиц, молодость пройдет. А пока разберешься, что на самом-то деле нужно одно: чтоб умел любить, — годы ушли, и ты уже никому и не нужна. И счастлива женщина, которую любили, пусть не самые-самые, но любящие…
Песня была очень длинная, с повторами. Но Федька не скучал. Он смотрел на свою женщину. И думал о том, не бросить ли ему Англию, Дрейка, войну необъявленную с испанцами — и насовсем перебраться сюда. Потому что перетаскивать Сабель в город, конечно, бесполезно, она задохнется там. Тесно ей в городе будет… Ни поохотиться, ни голышом на свежем ветру постоять, ни побегать…
Федор был в ту пору еще очень молод и не понимал, в чем состоит истинная власть мужчины над любящей женщиной. А она не в том, что женщина послушно примет любую позу, какую ему угодно и не сочтет за унижение, нет. Она в том, что женщина приспособится к любому образу жизни, если этот образ жизни ей не власти и даже не приличия, а любимый мужчина навязывает. Она поступится чем угодно, и гордостью, и честью, всему найдет оправдание…
Если б он это тогда понимал — он бы увез Сабель с собой, и история его стала бы совсем иной историей. А пути его и мистера Фрэнсиса Дрейка разошлись бы…
Я думаю, что он был бы счастливее от этого…